ДОРОГА ДОМОЙ

Отрывок из повести

Однажды Гавриил увидел во сне родину. Неясно, как на туманной картинке: сначала проступил Амур, а после по-над берегом дом с садом…

Проснулся, а на душе — как в вербное воскресенье. Легко и даже вроде плакать хочется, так слезы на глаза и навернулись. Он потихоньку вытер их и огляделся. Рассвет лишь брезжил, и все спали, только Илья уже проснулся и, стоя у окна, вдевал нитку в иголку.

-Шей да пори, не будет свободной поры, — приветствовал его тихонько Гавриил.
— Возьми мою иголочку, возьми.
— Вскочил и сунул руку под подушку: там у него лежало все добро.
— У моей ушко больше, тебе ловчее будет.
— Ты что такой-то? — взял Илья иголку.
— Что сияешь?
— Сон увидал хороший, — лег снова Гавриил на нары: в последний месяц стал он сильно уставать, все что-то обмирает, словно птичка. — Вроде Амур, дом, сад наш видел…

В бараке потихоньку просыпались. Гул голосов, чиханье, топот заглушили голос деда. Он замолчал, закрыл глаза. Сквозь веки пробивалось солнце. Солнце видит землю только теплой и доброй, вспомнил Гавриил. А хорошо, наверное, землей быть. Сейчас уже на ней пошли в рост травы, и бегают по ним кузнечики, жуки…

 — Заснул опять, — взглянул Илья на Гавриила. — Помрет старик наш скоро.
— Что так? — свесился с верхних нар Петрович.
— А у него в глазах уж небо стало появляться. У наших стариков, — Илья по матери был из тунгусов, — такие же глаза бывают перед смертью. Все в них отжило, стихло, и только синева одна осталась. А это верная примета: ему стал тесен малый мир и он уже в большой собрался, к верхним людям.

 — А может и помру, — охотно согласился Гавриил. — Мне, милые, ведь семьдесят уже… или шестьдесят девять? Петрович, — кликнул он, — у нас какой год нынче?
— Тыща девятьсот сорок седьмой.

Гавриил принялся считать:
— Мне бы шестьдесят, когда садили, я десять лет сижу… выходит, все же семьдесят.

Прожито что пролито: не воротишь. Вчера в обед пролил он миску супа. Шел с ней к столу, вдруг ноги подкосились, он упал: был суп и нету. Был суп с крупой… и нету. Горячий был… наваристый такой, а — не воротишь.

Дверь загремела, заскрипела и открылась:
— Коренев! — Гавриил вскочил.
— Собирайся!
— Голому собраться — только подпоясаться, — засуетился он, вытаскивая из-под нар портянки, и медленно, испуганно осел:
— Куда?
— Домой. Тебя из лагеря сегодня выпускают.

В тот день было десятое июня. Об этом Гавриил узнал случайно. Он вышел за ворота, а на дворе день тихий, ясный, солнце светит: того гляди, что небо улыбнется. А к морю вышел, там и вовсе все сверкает: какой-то дивный праздник мир справлял.

 — С праздничком вас, — он низко поклонился мужику, сидящему на берегу у лодки.
— А что за праздник? — удивился тот.
— Десятое июня нынче, вроде никакой.
«Ага, — подумал Гавриил, — десятое июня… Выходит, впереди все лето. До холодов дойду ли нет? — Он принялся считать: — Тут, до Амура, берегом моря, дней за двадцать доберусь, наверно. А там еще две тыщи верст. Если идти в день верст по двадцать… По двадцать не получится: где речка ляжет на пути, где дождь прольется… А, ладно, под дождем пойду, он летом теплый. Глядишь, еще и подрасту, как гриб. — Гавриил засмеялся.- А то уж что-то я совсем согнулся, приду домой — старуха не узнает».

 — Берем все же по двадцать… Сто дней идти выходит, — он вздохнул. — Ох он, Амур, и длинный…
— На пароходе покороче будет, — хохотнул мужик.
— На пароход-то денежку ведь надо, — напомнил Гавриил.
— Пешочком потихоньку доберусь. Что мне? Я налегке, безо всего…

Он улыбнулся: как в последний путь. Бог напоследок счастье дал: пройти, полюбоваться, попрощаться. Нет ничего с собой: ни денег, ни вещей и ни забот. Одна душа осталась, и полетит она, и полетит по рекам, по лугам, по синим сопкам…

 — Да ты в уме ли без ума? — спросил рыбак сердито.
— Тут и мужик здоровый не пройдет, а ты… дней пять протянешь самое большое.
— Ты прямо как Петрович, — Гавриил расстроился.
— Тот тоже: «Они тебя на смерть, наверно, выпускают, да лучше б сразу пристрелили… Пропадешь в тайге!»
— Тут ведь живой души не встретишь: места безлюдны, нежилые. А есть, а ночевать?
— В июне каждый кустик ночевать пустит. А уж поесть… в тайге ли горевать? — Гавриил даже засмеялся.
— Пройдусь за милу душу. Мы на земле ведь странники. Да, милый, странники, а ты поди не знал? Ну ты чудной, да мы же тут пришельцы, а отчий дом наш там, на небесах. Не заворачивай меня с дороги, я пойду…

Он скоро выбрался на твердую полоску и зашагал по ней легко и споро. Есть удивительная легкость в чувстве странника, когда ничто не держит и не тяготит, душа оторвалась от тела, и вот она летит, летит! Как славно-то отдаться вольной жизни, морскому ветру, крикам птиц, дороге… Как славно слышать запах моря, вкус соли на губах и этот ветер, вольный встречный ветер, несущий в небе облака, несущий в море волны. Гавриил вдаль глянул, и душа запела:
Благословляю вас, леса…

Голос сорвался, но Гавриил почувствовал — на миг. Сейчас он снова запоет, как прежде, легко и радостно, легко и беспечально. Он медленно обвел глазами сопки, море, заметил тень облаков на сопке и запел:

Благословляю вас, леса,
Долины, нивы, горы, воды!
Благословляю я свободу
И голубые небеса!

Ах небеса — как на иконе «Благодатное молчание»… Денек был славный: море едва очистилось от льдов, но солнышко, тепло брали свое — он даже маленькую травку видел. А то раз видел рыбу-серебрянку, другой раз видел синего кита… да мало ли, чего еще он видел.

Однажды — уже шел третий день пути — в камнях что-то сверкнуло. Он наклонился и увидел: там лежит колечко. Колечко было оловянным и слегка погнутым, но камешек, подернутый чуть илом, блестел будто живой. Гавриил вытер его полой рубахи и залюбовался.

Славный суперик, улыбнулся Гавриил. Вот и гостинчик есть старухе. А то куда годится? Десять лет дома не был, вернулся — и гостинца не привез. Не по-людски, пожалуй, это будет. Он раньше привозил всегда гостинчик ей: то ботики, то шаль, а то отрез. Дарья потом ходила по соседкам, говорила: «А мой-то мне на юбочку, на кофточку привез». Теперь пойдет и скажет: «А мой-то мне суперик с камешком привез». Гавриил даже засмеялся…

А ничего, что перстенек? — забеспокоился вдруг он. — Ведь не молоденькая, скажет: не к лицу румяна. Ну, скажет, старый учудил: колечко мне привез, как крале. Платочек было бы конечно лучше… какой-нибудь бы в крапинку, с каймой. Но ведь платочек на дороге не валялся: суперик тоже хорошо, наденет и — куда с добром.

А если не налезет? Колечко было маленьким и узким, его, наверно, потеряла здешняя гилячка. У них, гилячек, пальцы, как былинки, а у его-то Дарьи — во рука! Да уж она, наверно, ссохлась, как и я, подумал Гавриил.

Все десять лет он не имел вестей из дома и сам не мог им весточку послать. И как там Дарья? Может, померла? Жива, подумал он, жива, только совсем уже усохла. Налезет перстенек-то, подойдет…

С тех пор стал Гавриил поглядывать под ноги: ведь дома еще дети, внуки. Ну дети — ладно, а внучат бы надо одарить, они гостинцы любят, им это забавно. Обступят, глядеть будут: что дед принес из дальних странствий?

Он подобрал две голубые дивные ракушки, нашел плавник от сетки, красивый гладкий камень, а как-то раз у старого кострища нашел кем-то забытую резную ложку.

Однажды под ноги попалась банка. Он заглянул в нее — пуста… Был пятый день пути. Хлеб, что Илья собрал ему в дорогу, кончился вчера, а ягоды-грибы в тайге еще не подоспели. К полудню Гавриил стал обмирать.

Он лег, закрыл глаза. Качает, улыбнулся Гавриил, как мать в зыбке качает… Сейчас засну и не проснусь, подумал он и тут же услыхал: «Не спи». Глаза открыл — невдалеке на камне птичка.

 — Ишь, прилетела, разбудила, — улыбнулся. — Чирикаешь, веселая такая. А я вот что-то опечалился сегодня, прямо и ноги не идут. А знаешь, по земле еще пройти охота… Амур бы увидать, дом, сад наш. Ох сколько в том саду птиц было! Там и скворцы, и ласточки, и вот таки, как ты, синички… Но не в обиду будь те сказано, я больше жаворонков полевых люблю. — Синица что-то торопливо прошептала. — Ты тоже птаха милая, но жаворонок… Я помню, маленький совсем был, сидел с отцом на поле в шалаше и жаворонка слушал…

Он опустил голову и долго плакал, лишь иногда чуть слышно всхлипывая.

О чем он плакал? О том, что скучна старость? Что скучен весь осиротевший мир? Что он один, совсем один в дороге и слушает его только лесная птица? Как одиноко, Господи, как одиноко! И неужели впрямь мы одиноки на этом тяжком горестном пути, и нет ни помощи, ни утешения, ни защиты?

Гавриил поднялся. Зачем-то дал же Бог ему пройти по свету, зачем-то выпал напоследок этот путь…

Уже спустилась ночь, а он все брел и брел куда-то. И вместе с ним по небу брел прозрачный месяц, прохладный ветер плелся по пятам. Вот снова впереди блеснула речка. Он подошел: вода была быстра, но речка мелкой.

Что-то темнело возле камня. Он пригляделся — это была рыба. Спит. Прибилась к камню да и спит. Тут мелко, подумал Гавриил, если осторожно, так я ее руками прям словлю. Он снял котомку и тихо вошел в воду. Рыба тотчас метнулась, Гавриил за ней и подскользнулся, упал в реку.

Он выбрался на берег и подождал, пока с него стечет вода, потом лег на песок у речки. Гавриил съежился в клубок, прижал к себе котомку, но теплей не стало. Он съежился сильней, закрыл глаза и медленно, вместе с песком, камнями, начал остывать. К утру совсем застыну, понял.

Вдруг на лицо упали чьи-то слезы. Кто тут? Кто плачет? Дарья, что ли? Нет, то упал туман, он наползал на Гавриила с моря. Обмоет и покроет, подумал Гавриил, обвыть вот только некому. И следом раздался горький плач: это проснулась и о чем-то о своем затосковала чайка.

Что не спалось ей в эту ночь, что не лежалось? Чего она вдруг всполошилась, полетела и закричала жалобно и горько?
 — Ты не тоскуй, — сказал ей Гавриил. — Чего там! Жизнь прошла.

Вот ведь где смерть настигла… схоронить-то некому. Ничо, подумал Гавриил, найдут и похоронят, поверх земли-то не оставят.

Он лег на спину — ох как вызвездило небо! Вон Птичье гнездышко…
 — А вон и Кичиги взошли! — обрадованно вскрикнул.
— Три ярких-ярких звездочки… ой, как они далеко!

Невнятным детским языком душа заговорила и замолчала, застыдилась. Гавриил вздохнул. Ему откликнулся вздох волн, ночного ветра — как будто вся земля вздохнула и опять затихла…

ГЛАДКИХ Татьяна Иннокентьевна